Я кое-что записываю и решаю, что, как только выдастся пасмурный денек, я съезжу на ту сторону гор и посмотрю, что там за края. В солнечные дни окна машин сверкают в горах почище гелиографа. Со своей лоджии я видел такие вспышки с расстояния в двадцать семь километров.
Покончив с этим, я перехожу ко второй задаче: мне нужно написать портрет Papilio machaon, парусника обыкновенного.
Тот, кто никогда не видел этого существа, многое потерял в смысле красоты. Говоря словами из атласа Кирби издания 1889 года, это крупная, сильная бабочка с широкими передними крыльями треугольной формы и зубчатыми задними крыльями. Цвет крыльев — зеленовато-желтый, передние крылья у основания черные и с черными же прожилками. На костальном крае крыла есть черные пятна, в прикраевой части оно обведено широкой черной полосой с желтоватым напылением.
Задние крылья в основном черные, с синеватым отливом в маргинальной области, на них красный глазок, спереди очерченный черным и кобальтом. На всех крыльях есть желтые серповидные метки в задней прикраевой части. Размах крыльев — шесть-восемь сантиметров, лёт стремительный и изящный, с быстрыми махами. Короче говоря, пленительное создание.
Между разрушенной башней и церквушкой идет восходящий поток теплого воздуха, он поднимается со дна долины, от полей ячменя и чечевицы, от плантаций шафрана, от виноградников и садов. Он проходит только в одном этом месте и служит для бабочек столбовой дорогой, ведущей за хребет, в другую часть долины, — они поднимаются на нем вверх, как ястребы на горячих воздушных течениях. Я достаю пузырек из-под лекарства и выливаю на землю приманку — смесь меда и вина, к которому добавлена столовая ложка моей мочи. Жидкость впитывается в гравистую почву, на ней остается темное мокрое пятно.
Главное в искусстве — умение наблюдать. Писатель наблюдает за действительностью и воссоздает ее в романе; художник рассматривает действительность и воспроизводит ее в цвете; скульптор размышляет над действительностью и увековечивает ее в мраморе, наивно полагая, что тот переживет века; музыкант вслушивается в действительность и потом играет ее мелодию на скрипке; актер имитирует действительность. Искусство не моя стезя, по крайней мере, ни один из этих видов искусств. Я всего лишь наблюдатель, я из тех, кто стоит за кулисами мира и смотрит, как разворачивается действие. Мое место всегда было в будке суфлера: я шепотом подсказываю, что говорить и что делать, и на сцене разыгрывается спектакль.
Сколько книг сгорело на моих глазах, сколько полотен выцвело и обуглилось, сколько статуй было разбито взрывной волной, расколото морозом или размозжено огнем? Сколько миллионов исписанных страниц взлетело в воздух и растаяло в нем, словно дым от затушенной сигары?
Ждать мне пришлось недолго. Мне повезло: первый же мой гость — P. machaon. Бабочка опустилась на мокрую землю. Она учуяла приманку. У нее не хватает одного глазка. Видимо, крыло повреждено резким порывом ветра. Надрыв имеет четкую V-образную форму птичьего клюва. Бабочка вытягивает хоботок — точно распрямляется часовая пружина. Наклонив его к земле, она ищет самый влажный участок. Потом начинает сосать.
Я наблюдаю за ней. Это прекрасное создание всасывает часть меня. Оно наслаждается тем, что мне уже не нужно. Я представляю себе солоноватый вкус моей мочи, приторно-сладкий вкус меда, терпкий вкус вина. Вскоре моим напитком уже угощаются полдюжины парусников и несколько представителей других видов, которые сегодня не вызывают у меня ни малейшего интереса. Первый парусник, с надорванным крылом, насытился и стоит в жидкой тени чертополоха, расправляя и складывая крылья. Он опьянел от моей соли и вина. Долго это не продлится. Через двадцать минут он протрезвеет и заскользит вниз по склону холма в поисках цветов — пищи более здоровой, но не столь лакомой.
Я не понимаю, как у человека поднимается рука погубить этот шедевр эволюции. Какая может быть радость в том, чтобы поймать такое существо и убить — одурманив хлороформом или стиснув туловище, — пришпилить к пробковой панели, пока rigor mortis не скует его окончательно, а потом насадить окоченелый трупик на булавку в стеклянном ящике, снабженном шторкой, чтобы краски не тускнели на свету. Для меня в этом — предел безответственного безумия.
Мир не станет лучше, если убить бабочку. Убить человека — другое дело.
Центральная площадь деревушки Мополино имеет форму треугольника, на западном ее конце стоят в ряд восемь тенистых деревьев — снизу их стволы располосованы шрамами и отметинами, оставленными при небрежной парковке машин, покрыты пятнами от собачьей мочи и удобрены сигаретными окурками. Каждое высажено на квадратике грязноватого гравия, обнесенного поребриком, не дающим обещанной защиты. Для итальянских водителей поребрики не преграды, а скорее источники неудобств.
На восточной оконечности площади расположена деревенская почта — крошечное помещение размером с небольшой магазинчик, пропитанное запахом мешковины, табачного дыма, дешевой бумаги и клея. Стойка по возрасту никак не моложе почтмейстера, которому, на мой взгляд, уж всяко не меньше шестидесяти пяти. Деревянная поверхность до блеска отполирована воском и рукавами посетителей, а еще она растрескалась и в трещины набилась многолетняя пыль. У почтмейстера точно такое же лицо — блестящее и морщинистое.
Одно из преимуществ этой площади в том, что на ней имеются два бара, по одному в каждом конце. Мне это очень кстати, потому что, сидя в одном из них, я могу приглядывать не только за площадью, но и за другим баром.